Стихи про меня

Через два дня наш блог будет отмечать год с момента своего возрождения. Это был долгий путь - к тем читателям, которые у нас есть сейчас, к тому количеству и, хочется верить, качеству материала. Впрочем, для нас это время показалось еще и очень приятным, поэтому - никаких сожалений!

Конечно, нельзя не отметить такое событие: мы подготовили два особых поста. Они по-прежнему о литературе, но теперь - очень личные, про наши вкусы. Вдохновила нас книга П. Вайля "Стихи про меня", где автор, говоря о конкретных текстах, определяет и себя, и общество, и избранный образец литературы. Если обычно наши материалы строятся на том, с чем работали мы, то в этот раз хочется попробовать немного выйти из роли и написать о том, что поработало с нами.


«Не писал стихов – и не пиши» Александр Иванов

Не писал стихов и не пишу, —

Ими я, как воздухом, дышу.

Им я, как себе, принадлежу.

Под подушкой утром нахожу.

Не писал стихов и не пишу, —

Просто я себя перевожу...

(Николай Доризо)

Не писал стихов - и не пиши!

Лучше погуляй и подыши.

За перо поспешно не берись,

От стола подальше уберись.

Не спеши, не торопись, уймись,

Чем-нибудь, в конце концов, займись.

Выброси к чертям карандаши.

Полежи, в затылке почеши.

Суп свари, порежь на кухне лук.

Выпей чаю, почини утюг.

Новый телевизор разбери -

Посмотри, что у него внутри.

Плюнь в окно и в урну попади!

В оперетту вечером пойди.

Вымой пол, прими холодный душ,

Почитай на сон грядущий Чушь...

Что-нибудь, короче, соверши!

Не писал стихов -

И НЕ ПИШИ!

Этот текст – отличный эпиграф для «Стихов про меня». Потому что про себя, казалось бы, только писать, не вычитывать где-то. Но я, хоть и писала, не признаю того, а значит, придется довольствоваться словами чужими. Впрочем, это неплохо. Стихотворение Иванова провоцирует на диалог – и с гипотетическим читателем, и с Николаем Доризо – поэтому я просто продолжу его в общении с разными культурами, авторами и героями текстов.

Если говорить конкретно о «Не писал стихов – и не пиши», то отношение у меня к нему очень двойственное. Потому что в стихотворении, вызвавшем это, есть чувство себя в стихе и в слове, которое я, наверное, разделяю в своем бесконечном интересе к литературе. А Иванов иронизирует в том числе и над ним.

С другой стороны, свобода от слова, выраженная, как бы то ни было смешно, тоже в слове, импонирует. Столько дел оказывается в мире, в пространстве, которые позволяют выкинуть из головы тяжелое и утомительное, расслабиться, чего в жизни как раз не хватает и хотелось бы, но никак не удается. Все оно – тут. Бери – не унесешь.

А простая меткая строка «Что-нибудь, короче, соверши» и вовсе заставляет бросить любое, чем ни был бы занят, и пуститься в какое-нибудь безумство, найти в себе «дух авантюризма» и быть может немного глупым, зато предоставленным себе. Но до экзаменов – месяц, до выпуска – почти два, и остается только послушно склонять голову над справочниками и книгами, которые, как не издевался бы над ними ЕГЭ, все равно любишь. И писать про Иванова – последним, чтобы внутреннее бунтарство не помешало.

Портрет Анны Андреевны Ахматовой Н. Альтман

«У самого моря» Анна Ахматова

Бухты изрезали низкий берег,

Все паруса убежали в море,

А я сушила соленую косу

За версту от земли на плоском камне.

Ко мне приплывала зеленая рыба,

Ко мне прилетала белая чайка,

А я была дерзкой, злой и веселой

И вовсе не знала, что это — счастье.

В песок зарывала желтое платье,

Чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,

И уплывала далеко в море,

На темных, теплых волнах лежала.

Когда возвращалась, маяк с востока

Уже сиял переменным светом,

И мне монах у ворот Херсонеса

Говорил: «Что ты бродишь ночью?»

Знали соседи — я чую воду,

И, если рыли новый колодец,

Звали меня, чтоб нашла я место

И люди напрасно не трудились.

Я собирала французские пули,

Как собирают грибы и чернику,

И проносила домой в подоле

Осколки ржавые бомб тяжелых.

И говорила сестре сердито:

«Когда я стану царицей,

Выстрою шесть броненосцев

И шесть канонерских лодок,

Чтобы бухты мои охраняли

До самого Фиолента».

А вечером перед кроватью

Молилась темной иконке,

Чтоб град не побил черешен,

Чтоб крупная рыба ловилась

И чтобы хитрый бродяга

Не заметил желтого платья.

Я с рыбаками дружбу водила.

Под опрокинутой лодкой часто

Во время ливня с ними сидела,

Про море слушала, запоминала,

Каждому слову тайно веря.

И очень ко мне рыбаки привыкли.

Если меня на пристани нету,

Старший за мною слал девчонку,

И та кричала: «Наши вернулись»

Нынче мы камбалу жарить будем».

Сероглаз был высокий мальчик,

На полгода меня моложе,

Он принес мне белые розы,

Мускатные белые розы,

И спросил меня кротко: «Можно

С тобой посидеть на камнях?»

Я смеялась: «На что мне розы?

Только колются больно!» — «Что же, —

Он ответил, — тогда мне делать,

Если так я в тебя влюбился».

И мне стало обидно: «Глупый! —

Я спросила. — Что ты — царевич?»

Это был сероглазый мальчик,

На полгода меня моложе.

«Я хочу на тебе жениться, —

Он сказал, — скоро стану взрослым

И поеду с тобой на север…»

Заплакал высокий мальчик,

Оттого что я не хотела

Ни роз, ни ехать на север.

Плохо я его утешала:

«Подумай, я буду царицей,

На что мне такого мужа?»

«Ну, тогда я стану монахом, —

Он сказал, — у вас в Херсонесе».

«Нет, не надо лучше: монахи

Только делают, что умирают.

Как приедешь — одного хоронят,

А другие, знаешь, не плачут».

Ушел не простившись мальчик,

Унес мускатные розы,

И я его отпустила,

Не сказала: «Побудь со мною».

А тайная боль разлуки

Застонала белой чайкой

Над серой полынной степью,

Над пустынной, мертвой Корсунью.

Если говорить о текстах, которые прошли со мной значительную часть жизни, то не вспомнить о поэме Ахматовой – нельзя. Хрупкая, буквально рассыпающаяся на языке в осколки. С одной стороны, почти «серебряный бубенец во рту». Переливается, скользит, звенит. С другой, физическое ощущение пореза и вкус крови. Не соленый, скорее – горький.

Текст, объединивший в сознании и воспоминания о море (совпадение? Не думаю), и ощущение новизны, и нечто очень родное. Помогающий воскресить в памяти то, что уже не достанешь из глубин никакими щипцами. Эдакая скрепа частного бытия.

Меня всегда удивляло, как некоторые строки выскакивают из-за угла и приставляют нож к горлу, мешая выговорить себя гладко и ровно, настроить интонацию, поймать правильный лад. Каждый раз, когда я хотела прочитать отрывок, приходилось часами декламировать в пустоту, чтобы преодолеть эту пропасть. Чтобы к следующему случаю снова растерять умение и искать, нащупывать в темноте новый способ сказать.

Сколько смысла в одном слове, одном звуке. Каждая мышца напрягается в попытке поднять. Как не сказать ничего, но сказать так много? О счастье, любви, войне, боге. О настоящем и прошлом, о вере в будущее. Обо всем понемногу и перемешивая. Что раньше, а что позже? Что важнее, а что – и не нужно вовсе, так, блажь? И ничего – на откуп читателю, все – вселенная, мир, творец – в себе.

Я была дерзкой, злой и веселой.

Французские пули, как грибы и черника.

Домой в подоле – осколки ржавые бомб тяжелых.

Каждому слову тайно веря.

Над пустынной, мертвой Корсунью.

No comment, потому что все грани в сердце и в ощущении, если вдуматься. И удивительно, как Ахматовой просто удается выразить это словом – конечным в своих смыслах, но исчерпывающим. Воистину, так и хочется повторить за И. Бродским: «Великая душа, поклон через моря за то, что их нашла, - тебе и части тленной, что спит в родной земле, тебе благодаря обретшей речи дар в глухонемой вселенной».

Обложка сборника стихов Али Кудряшевой "Открыто"

«Я работаю солнечной батареей» Аля Кудряшева

Я работаю солнечной батареей, я в кармане оранжевом солнце грею, чтоб оно на небо взошло скорее и чесало макушки заснувших лип. Солнце ловит за пальцы меня лучами, я его приручила и отвечаю, солнце просит завтрак и выпить чаю, просит прямо внутрь его налить.

Солнцу так одиноко ходить по кругу - вот нашло, понимаешь, себе подругу, и ему всё равно - хоть любовь, хоть ругань, поболтать бы вот только о ерунде. Я его несу осторожно очень, ведь оно непоседливо между прочим и всё время выпрыгнуть хочет ночью, чтобы вдруг повсюду случился день.

Я работаю солнечным развлеченьем, я кормлю его по утрам печеньем, а потом усталой порой вечерней я ему чумазую спинку тру. И когда уже все разбрелись и спят, я отмываю солнцу босые пятки, а то все ведь заметят на солнце пятна, многим это будет не по нутру.

Но потом постепенно солнце взрослеет, в переходном возрасте жарит злее, и багровым пятном по ночам алеет, и подчас забывает прийти домой. А приходит - горячее, как жаровня, говорит, что я, мол, ему не ровня, и не родственница я ему по крови, и что вид ему неприятен мой.

Понимаю, я, в общем, сама такая, я всем прихотям солнечным потакаю, а оно мне в сердце лучи втыкает, чтоб до боли - а мне так тепло в груди. Покричит об измене, тоске, обмане... а потом тихонько к себе поманит и заснет спокойно в моем кармане, и я буду бояться его будить.

Я работаю солнечной батареей. На рассвете прохладно, восток сереет, воздух пахнет листьями и сиренью, и пора бы уже открывать карман. Я держу карман шире, чтоб было проще... солнце сонное нос конопатый морщит, а потом восходит над тихой рощей, рассыпается искрами по домам.

Пишут, что имя Полина означает «солнечная». Возможно, отчасти именно поэтому я подсознательно ассоциирую себя с этим текстом, соотнося светлое в себе и в строках Кудряшевой. Впрочем, почему только светлое? Условно темное, оказывающееся в глубине образа солнца, тоже находит во мне отклик.

Это ведь совершенно дивное произведение. Ощущение мира как живого, подвижного и чувствующего самого по себе, может даже в большей степени, чем это доступно человеку. Как делят: мертвая и живая природа. Но мертвая оказывается живее всех живых, всего живого. И солнце действует активнее любого человека.

Я узнаю себя одновременно и как солнце, и как девушку. Солнце – одинокое, отстоящее от всего и всех по своей сути, но находящее единственного самого важного человека. Противоречивое и мечущееся внутри, взрослеющее с постоянной болью или разочарованностью (во всех? в себе). Открывающее для себя каждый раз что-то новое в окружающем мире, хотя, казалось бы, что открывать солнцу, находящемуся над всем и всеми, видящим все со своего места. Девушка – терпеливая и спокойная, имеющая не только желание, но и силы восстанавливать, по меньшей мере, мировой порядок, проверяя, чтобы солнце не выскакивало по ночам из кармана. Потому что она – сильная, у нее – есть потенциал, она – может. И никаких сомнений: для них нет ни времени, ни ресурса. Нельзя.

Я не так часто вспоминаю эти строки или обращаюсь к ним, но заключенного в них вдохновения и импульса хватает надолго. Именно за это я люблю их больше, чем уже немного опошленную частыми повторениями «Маму на даче», хотя и в ней, если задуматься, тоже много смыслов и поводов для размышления, поводов для движения. Но это - совсем другая история.

Фотография Иосифа Александровича Бродского с котом

«Осенний крик ястреба» Иосиф Бродский

Северозападный ветер его поднимает над

сизой, лиловой, пунцовой, алой

долиной Коннектикута. Он уже

не видит лакомый променад

курицы по двору обветшалой

фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,

все, что он видит -- гряду покатых

холмов и серебро реки,

вьющейся точно живой клинок,

сталь в зазубринах перекатов,

схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля

термометры -- словно лары в нише;

стынут, обуздывая пожар

листьев, шпили церквей. Но для

ястреба, это не церкви. Выше

лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,

с прижатою к животу плюсною

-- когти в кулак, точно пальцы рук --

чуя каждым пером поддув

снизу, сверкая в ответ глазною

ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу

буков, прячущих в мощной пене

травы, чьи лезвия остры,

гнездо, разбитую скорлупу

в алую крапинку, запах, тени

брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,

бьющееся с частотою дрожи,

точно ножницами сечет,

собственным движимое теплом,

осеннюю синеву, ее же

увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,

точки, скользящей поверх вершины

ели; за счет пустоты в лице

ребенка, замершего у окна,

пары, вышедшей из машины,

женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх

выше и выше. В подбрюшных перьях

щиплет холодом. Глядя вниз,

он видит, что горизонт померк,

он видит как бы тринадцать первых

штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число

труб подсказывает одинокой

птице, как поднялась она.

Эк куда меня занесло!

Он чувствует смешанную с тревогой

гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой

воздуха его возвращает в небо,

в бесцветную ледяную гладь.

В желтом зрачке возникает злой

блеск. То есть, помесь гнева

с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка -- мяч,

как падение грешника -- снова в веру,

его выталкивает назад.

Его, который еще горяч!

В черт-те что. Все выше. В ионосферу.

В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,

где вместо проса -- крупа далеких

звезд. Что для двуногих высь,

то для пернатых наоборот.

Не мозжечком, но в мешочках легких

он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,

клюва, похожий на визг эриний,

вырывается и летит вовне

механический, нестерпимый звук,

звук стали, впившейся в алюминий;

механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:

людских, срывающейся с березы

белки, тявкающей лисы,

маленьких полевых мышей;

так отливаться не могут слезы

никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик

страшней, кошмарнее ре-диеза

алмаза, режущего стекло,

пересекает небо. И мир на миг

как бы вздрагивает от пореза.

Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,

обжигает черной оградой руку

без перчатки. Мы, восклицая "вон,

там!" видим вверху слезу

ястреба, плюс паутину, звуку

присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где

нет эха, где пахнет апофеозом

звука, особенно в октябре.

И в кружеве этом, сродни звезде,

сверкая, скованная морозом,

инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,

в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда

перл, сверкающую деталь.

Мы слышим: что-то вверху звенит,

как разбивающаяся посуда,

как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но

тают в ладони. И на мгновенье

вновь различаешь кружки, глазки,

веер, радужное пятно,

многоточия, скобки, звенья,

колоски, волоски --

бывший привольный узор пера,

карту, ставшую горстью юрких

хлопьев, летящих на склон холма.

И, ловя их пальцами, детвора

выбегает на улицу в пестрых куртках

и кричит по-английски "Зима, зима!"

Сколько себя помню, со стихами у меня сложные отношения, я их как будто немного боюсь. Тем больше в далеком девятом классе боялась стихов двадцатого века. Страшно было не понимать, часто не видеть пути к их смыслам и терять ход размышления. Страшно было и не знать, что про это говорить и писать, если приходится. А приходилось.

Страх превратил каждый факт обращения к поэзии в Событие. Да, правильно, с заглавной буквы. Благодаря этому «Осенний крик ястреба» выделился из всего прочитанного или отработанного когда-либо. Я до сих пор, кажется, плохо понимаю и поэзию вообще, и Бродского в частности, но именно благодаря этому тексту и попытке подступиться к нему сложилось представление о тональности поэта и желание идти к пониманию его произведений.

Что для меня – в Бродском? Ощущение сонливости, ведомости и тумана в голове, когда как читатель полностью отдаешься воле автора, точно у Ж. Перека в «Человеке, который спит». Это особенно слышно в голосе. Интонации и манера чтения тоже очень примечательны, и умение людей в них попадать или собственная удачная попытка – всегда открытие на миллион и повод для радости.

Конкретно в этом тексте – ощущение северности, ветра и холода. Одновременно – атрофирование и обострение чувств. Немного – силы и бессилия воли. Попытка взять ситуацию под контроль оборачивается неудачей. А еще – неизбежной беспрерывности бытия и быта. Осень перетекает в зиму, жизнь – в смерть. Невозможно добраться до конца. И в этом – главное для меня в Бродском: бесконечная дорога от смысла к смыслу, по которой можно следовать, пока не выбьешься из сил, и дальше, много дальше.

Обложка стихов Германа Лукомникова "При виде лис во мраке"

Герман Лукомников

Будь проще!

Что ты как пингвин в роще?

Встретив однажды Германа Лукомникова, я была поражена его отношением к слову. Это тонкий слух и, хочется сказать, чувство звука. Буквально физическая способность звуки перебирать и ставить так, как, по твоему ощущению, им хочется. Остро, точно.

Казалось бы, как много времени нужно, чтобы родились такие стишата? Всего ничего, говорят многие. И удивляются, зачем вообще издается это. Вот только все сложнее. Строки лежат, томятся на бумаге или в голове, висят в воздухе, ожидая своего завершения или постепенно обретая форму. Слова разбиваются или наоборот сливаются с соседями по ряду, чтобы стать стихотворением. И это позволяет им ожить, дает новое дыхание.

По-своему самая чудесная форма поэзии. Лаконично, слишком просто и даже как-то апоэтично, но от того – не менее значительно. Вроде бы и ни про что, но сразу про многое. Наверное, просто про жизнь, потому что эти конкретные строки, которые я выбрала из сборника (а он, похоже, не единственный) легко становятся своеобразным девизом и дружеским советом на любой случай. Было бы интересно посчитать, сколько раз я повторила их разным людям.


Надеюсь, вам было интересно узнать немного обо мне и не менее интересно будет через неделю узнать что-то о Насте. А пока - поздравляем с праздником и прощаемся до грядущего поста!